Одна из аллей парка вела в консерватор. Я подошел к саркофагу Лусина, с нежностью посмотрел на мертвого друга. Лусин, говорил я ему мысленно, ты не простил бы нам, если бы мы просто бежали отсюда, ты сказал бы, если бы мог заговорить: «Мы ведь отправлялись в дальний поход не для того, чтоб бежать, мы должны помочь несчастным, молящим о помощи. Иначе какие мы люди, иначе зачем было мне погибать?» Правильно, Лусин, правильно! Заметь, я не спорю и уже не говорю о мести, хотя не из тех, кто улыбается, когда ему наступают на ногу. Ах, Лусин, почему ты не можешь встать! Тебя порадовала бы новая картина: огромная планета тает, а вокруг расширяется чистый простор, не клочок, нет, Лусин, — купол сияюще ясного неба!
А затем я сел в кресло напротив Оана, говорил с ним, но по-иному, чем с Лусином. Убийца и шпион, говорил я Оану, понимаю: у тебя было задание, ты его выполнил, твои хозяева могут поблагодарить тебя! Но ведь ты свободно передавал свои мысли в наш мозг, ты ведь мог хотя бы намекнуть, что взрывная аннигиляция планеты не годится, а вот тлеющая подойдет. Почему ты молчал? Кто ты — фантом, копирующий реальное существо? Призрак с внушительной степенью вещественности, свидетельствующей о высоком техническом уровне цивилизации? Ты скоро ушел, Оан, не дал наговориться с тобой! А жаль, ты мог бы передать пославшим тебя, что люди и звездные их друзья уходят из проклятого скопления Гибнущих миров, что мы не лезем больше на рожон, что никаких взрывов не произойдет. Но мы не можем не помочь страдающим, не можем и все тут, такова наша природа. Ах, ты рано, рано погиб, презренный, сколько бы я высказал тебе, если бы ты мог меня услышать! Я часто возмущался, негодовал, приходил в ярость, но ненависть испытываю впервые — к тебе! Ненавижу, ненавижу!
Так я говорил, волнуясь, не помню уже — мысленно или вслух, а Оан висел, раскинув двенадцать ног, выпятив брюхо, задрав трехглазое лицо, два нижних глаза были закрыты, верхнее, еще недавно недобро-пронзительное, око было тускло, как затянутое бельмом, а на голове топорщились волосы, странные волосы, толщиной в палец, не то змеи, не то руки… И в их толще запуталась маленькая, багрово-красная, не проискрившая до конца искорка…
Мери в этот вечер сказала:
— Где ты был, Эли?
— Гулял в парке.
— И, конечно, сидел в консерваторе?
— Почему — конечно?
— Я временами побаиваюсь тебя, Эли. В тебе есть что-то дикарское. У тебя культ мертвецов.
— Культ мертвецов? Вот уж чего за собой не знал.
— Разве ты забыл, что на Земле часами просиживал в Пантеоне? И меня тянул за собой. А в зале великих предков забывал обо мне и так смотрел на статуи, словно молился на них.
Я от души рассмеялся:
— Не подозревал, что это выглядит как молитва! Ты права, почтение к предкам во мне развито. Иван, не помнящий родства, — это не по мне. Я всегда увлекался историей.
— Увлекался историей! Ромеро считает тебя невеждой в истории, и я с ним согласна. Даже я знаю больше о предках. Нет, ты весь обращен в будущее. Телесно ты рядом, а мыслью где-то в предстоящих походах, боях, переговорах, в еще не открытых местах, на еще не построенных кораблях. Временами так тебя не хватает, Эли. Я ведь всегда здесь и сейчас, а ты — там и потом. А затем, спохватившись, что так нельзя, — бежишь в захоронение, как бы на раскаяние или на исповедь.
— Чего ты, собственно, хочешь от меня, Мери?
Она ответила очень коротко:
— Хочу знать, что тебя так влечет к мертвецам?
Я постарался, чтобы ответ прозвучал весело:
— Ты сама все объяснила: иду из-за раскаяния и на исповедь. Только исповедники мои всегда молчат. Вероятно, не принимают раскаяния.
Эскадра покинула звездное скопление Гибнущих миров. Некоторое время мы еще любовались красочным зрелищем планеты, вытлевающей пространством. Я намеренно употребляю слово «красочное», а не «эффектное». Эффектности не было — ни ослепительного пламени, ни разлетающихся протуберанцев, ни вихря газа. Планета тускло засветилась — и только. Но когда мы удалялись, то видели окружающий ее ореол. Это было облачко новосотворенного пространства — медленно расширяющийся клочок чистого неба. Что могли — сделали.
И опять повторились знакомые пейзажи. Мы вырвались из пыльного скопления, кругом простиралось чистое пространство, густо и беспорядочно напиханное звездами. А впереди, впервые не экранированный туманностями, раскидывался гигантский звездный пожар — грозное ядро Галактики…
Раньше свободное время я проводил перед звездными экранами. Сейчас было что наблюдать, но я обращался к экрану урывками: меня все больше захватывала лаборатория Эллона, где конструировался конденсатор времени.
Внешне это было нечто вроде автоклава средних размеров. Но нацепленные на него электрические разрядники с питанием от аннигиляторов, вихревые трубы от гравитационных механизмов сразу давали понять, что сооружение не автоклав. Если, конечно, не проводить той аналогии, что в автоклавах проваривается и прессуется что-то вещественное, а здесь проваривалось и прессовалось само время.
— Работа закончена, адмирал! — воскликнул однажды Эллон. — В центре вот этого шарика клочок материи, объемом не больше водородного атома. Но вес этого крохотного куска больше тысячи тонн!
Я возразил, что теория отрицает возможность такого сгущения, если масса не превосходит довольно большой величины, что-то три или четыре солнечных. Он сверкнул неистовыми глазами.
— Что мне человеческие теории, адмирал! Пусть их изучают рамиры, они не продвинулись дальше вас в понимании коллапса. Поэтому и стараются овладеть энергией коллапсаров для трансформации своего времени. А мы трансформируем время в этом коллапсане. — Он подчеркнуто воспользовался новым термином. — И когда я включу его, частицы, которые вспрыснем туда, мы вышвырнем в далекое прошлое или еще более далекое будущее.